logo
Первая столица

Часть 3 Проза. Воспоминания Негативы (микроэпопея)

Я не знаю, когда это началось. И вряд ли кто знает.

Мне кажется, это началось с драки. Безобразной драки, случившейся несколько лет назад. Ее звали Таня. Маленькая нескладная девушка с растерянным лицом. Недавно от рака умерла ее мать, и я запомнил Таню именно такой — с заплаканным растерянным лицом. Не знаю, как она появилась в моем доме. Кажется, я сделал ей предложение. Смешно: я предложил Тане расписаться. Зачем? Просто так. Таня удивилась, сказала «подумаю» и стала приходить чаще.

Мы говорили о высоких материях и пили. Тогда все пи­ли. Мы пили дешевое крепленое вино и рассуждали о Чехове, о неповторимости русской интеллигенции и — странно вспом­нить — о перспективах экономического развития Китая. Одна из наших мирных бесед перешла в ожесточенный спор. Спор перешел в драку...

Я не представлял до того дня, что можно ударить девушку, теперь я не представлял — я бил, распаляясь с каждым ударом. А Таня царапала мое лицо, я чувствовал, как стекает кровь по подбородку. Мы были оба мертвецки пьяны. Я видел Танино, нет, уже не растерянное — перекошенное ненавистью лицо, и... кулаком в него...

Грязный ковер, треск рвущейся ткани, истошный жен­ский крик...

После случившегося Таня появилась у меня еще пару раз. Потом исчезла. Больше я Таню не видел. Вероятно, она поняла, что предложение было несерьезным.

Таня исчезла. Я остался один. Правда, в одиночестве я пробыл менее суток — на следующий день у меня поселился Алик Вендров, мой, пожалуй, самый близкий друг. Высокий до сутулости, с походкой а-ля смещенный центр тяжести, способный к языкам, точным наукам, Алик являлся гордостью компании. Между собой мы поговаривали кабы не Лень и Водка — быть бы Вендрову министром. Или ин­структором обкома. И если — раз в семестр — Алик все же добирался до института, то получал исключительно пя­терки.

Теперь его из института выгнали...

У меня много знакомых, но мало кто из них сумел закончить институт.

Постепенно моя однокомнатная хрущоба заполнилась са­мыми разнообразными людьми, в большинстве своем незнакомыми. Каждый вновь прибывший считал своим долгом субсидировать застолье, и получалось так, что мы пили круглосуточно, падая под стулья, колошматя ворованные стаканы. И еще танцевали — голыми на балконе. И еще вешались на спор — веселье не знало границ.

Самое поразительное, что все-таки находились люди, не­знакомые в большинстве, вытаскивавшие из петли полузадохнувшихся спорщиков.

Апофеоз наступал под утро, когда я, подражая Пушкину, заскакивал на стол и читал плохо соображающим собутыльникам патриотические стихи, написанные накануне.

Зачирикал в поле соловей, Проникает в сердце тихо грусть: Человеком человека не убей! Я войны лишь ядерной боюсь.

Над лугами солнце поднялось, Зашумели мирные станки — Вышел на работу славный Росс, Сгинут буржуазные царьки!

Поднимаются народы всей Земли, Требуя работы и еды, В ужасе трепещут короли От сиянья над Кремлем звезды.

Равнодушные, с дороги нашей прочь! Не дадим прогрессу съехать вниз! Не допустим ядерную ночь! На планете будет коммунизм!

Случалось, на столе я и засыпал.

...В то время моей настольной книгой была «Луна и грош»...

На седьмые сутки запоя бесконечноголовая пьяная гидра вспомнила о существовании прекрасного пола. Впрочем, мы называли его иначе. Немедленно была снаряжена экспедиция, собрана некоторая сумма денег на представительство, и под душераздирающие мелодии пластинки «Траурная музыка» караван тронулся в путь. А оставшиеся по состоянию здоровья головы прильнули к телефону, ожидая сообщений.

Храбрые первопроходцы регулярно звонили нам из ресторанов, кофеен, других перспективных, по их мнению, мест, терпеливо выслушивали многочисленные рекомендации и снова устремлялись вперед. Последнюю телефонограмму мы получили уже ночью — экспедиция находилась на вокзале и умоляла разрешить ей вернуться в родную гавань.

Около трех часов ночи вконец измотанные путешественники возвратились домой. Сразу началась пресс-конференция, состоявшая из во­просов типа «Как там на воле?» и ответов типа «Безбабно».

В поднявшейся суматохе я не сразу обратил внимание на отсутствие Алика — командора экспедиции.

— А где Вендров?

Один из ребят безнадежно махнул рукой:

— Там, на вокзале остался. Кого-то хочет на поезд посадить.

Пресс-конференция продолжалась.

Алик явился лишь на рассвете, чуть ли не силком волоча два перепуганных жалких создания. Девушки — а кто же еще?! — явно вкусили сладость летней поездки к лазурному морю: бессонные вокзалы, озлобленные очереди, набитые до отказа душные, вонючие вагоны. Они ехали из маленького периферийного городка с пересадкой в Харькове, и вот — застряли.

Вид двух измученных голодных существ поверг благородное холостяцкое собрание в бездну филантропства:

— Девочки, не хотите сяво?

— Девочки, не хотите таффо?

У-тю-тю-тю-тюсеньки! Интересно, не исходило ли от наших лиц подозрительное сияние? Судя по поведению гостий, нечто подобное имело место.

— Девочки, ну еще ложечку.

Мы кайфовали в гипертрофированной учтивости, словно утки в собственном соку. Постепенно они перестали нас бояться, перестали бояться до такой степени, что остались у меня жить.

Мы пропили их четыреста рублей, пятьдесят рублей, высланных им родителями, и отправили — уж не представляю на какие деньги — домой, вручив на дорогу два бублика.

Впрочем, девочки остались довольны. Вряд ли удостаивались подобного внимания за всю свою жизнь. А мы до сих пор со смехом вспоминаем наши ответы на вопрос: «Рябята, ну объясните, пожалуйста, чем вам могут нравиться картины... этого... Шакала?»

А потом звонил Саша Каняга. Из Казахстана. Хрипло заклинал, едва не плача, выслать ему денег на обратную дорогу. А мы совершенно не могли понять, как он вообще там оказался. Лишь раз на четвертый Алик — конечно, у него светлая голова — сообразил, что Саша не шутит. И я по­плелся в ломбард сдавать остатки фамильного хрусталя.

Нет, мне не хотелось сдавать хрусталь. И еще меньше хотелось видеть Сашу — черноусого трепача, поведенного на макулатуре с водяными знаками. Однако...

А потом деньги окончательно закончились и бардак, слава богу, прекратился. И вся компания перебралась в место постоянного обитания — «Мясорубку».

— ...привет... — ...привет... — привет... — как делишки?.. — нормально... — ...кстати, я тебя искал... — ...слушай, а где... — ...спасибо, подавитесь... — нет, мы в кино... — ...ага-га-га-га!.. — ...хорошо... — ...пошли со мной... — ... дай закурить... — ...привет... — и тут он его... — есть двадцать копеек... — ... возьми кофе... — ...и тут я ему...

Странное место — «Мясорубка». Нигде я не видел такого количества людей, не знающих, чем заняться. Тусклый свет, набившие оскому шлягеры, бесцельное хождение кругами, изводящая душу болтовня, обмен ничтожными новостями. Стада юнцов, претендующие на непонятность, сбежавшие от маминой опеки доченьки, молодящиеся старички со своими тачками, шашлыками, шампанским.

Где взять силы выползти из болота, забыть дорогу сюда?! Но вот приходит вечер — и я снова тут. Сижу, цежу (если есть мелочь) дрянной кофе и мечтаю о пулемете. И так же, каждый вечер, ровно в 21.30 поднимаюсь из-за столика, бро­сая, вместо прощания, окружающим:

— Ну, еще встретимся.

Самое противное, что действительно — встретимся.

Я сидел в «Мясорубке», и настроение у меня было архипаскудное:

— Художничек... козляра зарыганный...

И все из-за чего?! Вчера у меня собралась груда подростков. Шумели, галдели, о чем-то спорили... Одним словом, надоели смертельно и, выдудонив три литра чая, убрались наконец восвояси. Осталась лишь одна девочка — Алена Демчук, некрасивая дочь знаменитого художника. Она осталась по моему настоянию — я не мог отпустить на мороз человека с температурой под сорок. Ну не мог! Она едва переставляла ноги. Мы допили остатки чая, затем я угостил Алену изрядной порцией аспирина и уложил спать на диване.

Проснувшись утром, она почувствовала себя лучше и поехала домой. Поехала, чтобы вернуться со своим отцом. Произошел грандиозный скандал. Маститый художник, побагровев от натуги, орал: «Да как ты смел! Ей же 16 лет! Я не спал целую ночь!» На слове «ночь» он срывался на фальцет, на секунду умолкал и начинал сызнова.

Тщетными оказались мои попытки рассказать о самочувствии его дочери накануне. Он слышал только себя, что, впрочем, не было удивительно: «Но-о-Очь!». Перед моими глазами ритмично кружились холеные рыжие усы, до ужаса напоминавшие щетки полотера.

«Я тебя посажу! Ты еще наплачешься!» А разве я виноват, что у него сломан телефон?

Алена стояла за спиной отца, ни слова не говоря в наше оправдание. Поняв, что возражать бессмысленно, замолчал и я.

«Но-о-Очь!»

Я сидел в кофейне, и мое настроение оставляло желать лучшего: козляра зары...

— Простите, свободно?

Я раздраженно вскинул голову. Девушка стояла возле мо­его столика, терпеливо дожидаясь ответа.

— Да, пожалуйста... Меня зовут Кеша.

Ее звали Оля. Девушку, подсевшую за мой столик, звали Оля. Конечно, грешно не поболтать с красивой девушкой о погоде, о музыке, об общих знакомых. Однако, с каждым поворотом нашего непринужденного разговора, я изумлялся все больше. Стоило мне затронуть любую тему, как Оля немедленно ее подхватывала. Причем подхватывала со знанием дела, вкусом, тактом.

Я внимательно изучал неожиданную собеседницу, пытаясь разгадать этого человека, проникнуть в его сокровенное. Но не мог. Синева глаз затягивала меня, подобно магниту, и я захлебывался в поразительно глубоких Олиных глазах, я погружался на дно, наглотавшись сини, я тонул без единого вздоха и жалобы. У меня сперло дыхание.

— Ну, ладно. Думаю, видимся не в последний раз, — сказал я, поднимаясь.

— Я тоже так считаю, — откликнулась она. — Встретим­ся в «Мясорубке».

— Давай, наливай, — Алик призывно подмигивает Каняге. Под столом раздается утробное бульканье.

— ...Все, хватит, — командует Вендров, извлекает отоваренную руку, молниеносно выпивает стакан до дна.

— Теперь Кеша, — тычу мутный стакан под стол. Саша булькает и я, не торопясь, выпиваю. Мне позволено посмаковать — я сижу спиной к барменше, удачное место. Каняга себе: «Уфф!» Так же нелегально, пуская дым вниз, закуриваем.

За соседним столом, уткнувшись в грязную плоскость, задремал парень в помятой рубашке — уже успел нализаться. Традиционный Вендровско-Канягинский треп начинается с проработки молодого человека. Но с чего бы ни начинался их разговор, я прекрасно знаю, чем он закончится — философ­ские сентенции Алика и Саши надоели мне задолго до сего­дняшнего дня.

— Наверное, он стукач, — Вендров устремляет взор на спящего парня.

— Не исключено, у нас каждый четвертый — стукач, — подхватывает Саша.

— А может, и ннет...

— Глубокая мысль, надо поразмыслить на досуге, — ерничает собеседник.

— ...просто напился, — не обращая на него внимания, продолжает Алик. — Ибо в нашей поганой стране существует всего два пути самореализации: или цинковый гроб интро... интре... ну, в общем, ясно. Или пьяный дебош. Он выбрал второй путь.

— Как ты.

— Мы! — барменша подозрительно косится на наш столик. Вендров берет на полтона ниже и почему-то резко меняет позицию:

— Ннет, мы веселимся. Мы принципиально стоим в сто­роне и наблюдаем, как страна идет — а вскоре упадет — в пропасть.

— Ну и хрен с ней. На наш век, товарищи-маздоны, еще хватит, — Саша возится со второй бутылкой. — Деньги есть, водка есть...

— Портвейн.

— ...бабы есть, — (чпок!) — После нас хоть потоп.

...И я знаю, что будет потом, после второй, третьей бутылки. Знаю, что скоро начнутся апелляции ко мне; знаю, что нынешнее время они — в который раз! — обзовут эпохой запора; знаю, что разбуженный их галдежом парень откроет мутные очи, невпопад брякнет: «Возьми все царство и полконя в придачу», и снова захрапит. Я не знаю лишь одного — придет ли сегодня Оля, ради которой я и сижу здесь. Должна, обязана прийти, ну а вдруг?.. Забывшись, паровозю сигаретой.

— Эй, молодежь, кто там курит!? — слышится окрик толстой барменши. — Живо на улицу!

Со дня нашего с Олей знакомства сам собой установился странный порядок — ежедневно, в восемь часов вечера, мы с ней встречались в «Мясорубке». Никто из нас не выбирал время, место и даже не говорил, что придет. Однако с постелью я не спешил. Я гурманствовал, растягивая путь к ней. А может, во мне зашевелился платонист? А может, я испугался, что развеются неведомые мне чары?

Я не хотел спешить, пока на моих глазах ее не снял смазливый барыга и увел с собой. Она никогда не говорила, что было потом, я никогда не спрашивал. Но забыть этот случай не смог.

...Мы лежали на протертой до дыр, грязной простыне.

Я целовал ее светлые мягкие волосы.

Я целовал ее влажные плечи.

Я целовал ее грудь, и родинку на груди.

Я целовал ее округлый и мягкий живот.

Для меня перестало существовать все, кроме Олиного те­ла, кроме Олиного дыхания, кроме Олиного лица.

Я отчаянно влюбился.

Я забыл дорогу в кофейню. Мне просто незачем там стало появляться. Оля и так ежедневно приезжала ко мне домой. Мы пили дешевое вино, разговаривали и...

Надо мной склоняется Олино лицо:

— Малыш, тебе хорошо?

Вместо ответа я ее крепко и благодарно обнимаю.

— Ольченок, давай поженимся.

— Зачем торопиться? Разве нам сейчас плохо? Погоди, я получу диплом, ты восстановишься в институте... — Оля легонько прихлопывает мой, уже раскрывшийся для возражения, рот — ...или начнешь печататься. Тогда посмотрим.

Я протестующе мотаю головой:

— Нет, не хочу! Слишком долго. Я... — «боюсь потерять тебя за это время», — едва не вырвалось у меня. Оля, задумчиво глядя в окно, мягко водит пальцем по моим губам:

— Сомневаюсь... Иногда лучше переждать. Помнишь, у Брехта... Ой! Что с тобой?! Мне же больно! Пусти!

— Не пушу, — крепко держа в зубах Олин палец, шепелявлю я.

— Сумасшедший! Мне же больно!

— Выйдешь шамуш — отпушу, — и я еще сильнее сжимаю челюсти.

...Вскоре мое существование, под влиянием Оли, значительно изменилось.

Я стал гораздо меньше пить, стал спокойнее в отношениях с окружающими и, к негодованию нижних соседей, увлекся строительством мебели.

Наступил, наверное, единственный период моей жизни, когда я был почти всем доволен. Почти всем. Полноте моего счастья мешала ревность. Бешеная, слепая, упрямая ревность. Я ревновал Олю ко всем. К друзьям, к врагам, столбам, институту, родителям. Оля укоряла меня, ехидничала, боялась, пыталась вразумить. Но я оставался непробиваем — я не мог забыть ТОТ случай.

— Вспомнил прошлогодний снег, — смеялась она.

Она смеялась.

Раньше для меня ревность являлась подобием перца, без которого любовь становится пресной и не жгучей. Теперь у меня язва желудка и я не употребляю перченого. Правда, я не исключаю вариант, что моя подозрительность была про­сто следствием разрушенной алкоголем психики.

Сам я ей изменил за все время два раза. Не знаю — много это или мало. Один раз на дне рождения, на котором Оля не присутствовала. О втором случае на следующее похмельное утро мне сообщила сама Оля, ставшая к тому дню моей невестой.

Оля, которая уже стала моей невестой, наконец-то решила познакомить меня со своими родителями. Раньше она боялась. Впрочем, боялась и сейчас — боялась, что я не по­нравлюсь.

Я понимал Олю. В самом деле, она — школьная медали­стка, уверенно идущая к красному диплому, умница и сим­патичная девушка. Я — полупьяный нищий болтун, бросивший институт, графоман без всякой надежды стать профессиональным литератором. Оля несколько раз назначала время, но я не приходил, потому что для храбрости напивался, а всякое появление в таком состоянии было категорически запрещено. И когда я, одолев робость, все же явился, то оказался опять-таки пьян. Оля пришла в ужас, но было поздно.

Ее отец сразу догадался о причинах Олиной растерянности, но из вежливости не подал вида — он подал руку — и спросил, где я учусь.

— Бросил, — буркнул я.

Виталий Леонидович слегка распустил галстук — ви­димо, недавно прикатил с работы — водрузил на благород­но-мясистый нос очки и принялся бесцеремонно меня изучать.

— А куда собираешься поступать? — поинтересовался он, разряжая томительную паузу.

— Не знаю.

Я произвел на потенциального тестя крайне неблагопри­ятное впечатление. А узнав о скорой свадьбе, он, бедняга, даже слегка приболел.

Я забыл дорогу в кофейню. Не заходил туда, никого не желал видеть и никого не видел. Лишь однажды, случайно на улице, встретил Алену. Сначала я ее даже не узнал:

— Кто тебя так разукрасил? — ужаснулся я.

— Отец, — лаконично ответила она. И, помедлив секунду, тихо добавила: — когда-нибудь я его убью.

Прошло два месяца — и я обзавелся представительным тестем, больной энцефалитом тещей — Маргаритой Иосифов­ной, и симпатичной, с блестящим будущим, супругой. Се­мей­ная жизнь мне нравилась. Нравилась собственная солидность женатого человека, нравилось хозяйское обладание любимым телом, нравилось копошиться в стружках, воображая, что сооружаю нечто ужасно необходимое, нравилось, заперевшись вдвоем с супругой, выпить бутылку водки под приготовленную с большим умением пиццу. А ночью мы, утомленные и полусонные, строили планы на будущее. Вернее, строила Оля, а я слушал. И мне это тоже нравилось.

— Ты представляешь, Кеша, когда мои СДОХНУТ, мы станем жить в огромной трехкомнатной квартире. Вдвоем, и никого не пускать. У нас появится ребенок, машина...

Я неопределенно хмыкал. Меня коробила резкость Олиных высказываний. Но особой нежности к новоявленным родственникам я не испытывал. И конечно, было бы неплохо иметь собственную машину, ребенка, хоромы...

Но случалось, проснувшись на рассвете, я подолгу смотрел на спящую Олю и терзался сомнениями: верно ли я по­ступил, не затянет ли меня болото бюргерского благопо­лучия и самодовольства. В поисках ответа я разглядывал морщинки на Олином лице (она таки старше меня): от уголков рта — вверх, от уголков глаз — вниз.

Чем больше я жил с этим человеком, тем больше его боялся. Боялся ее самоуверенности, ее желания нравиться всем, пугался собственного выбора. Но я хотя бы не был одинок. И благодарю за то небо и это, сопящее на подушке, улыбающееся во сне, потасканное личико.

А жизнь тем временем шла своим чередом. И Алика Вендрова все-таки выгнали из института. Поводом послужил организованный им сбор подписей под прошением о переносе с главной площади города памятника революции. Алик ничего не имел против революции, он ополчился на убогий гранитный холодильник, отождествленный с событиями семнадцатого года. Но кого это интересовало?

Алика выгнали из института, комсомола и, чьими-то настойчивыми молитвами, сразу начали забирать в армию.

Узнав о случившемся, я расстроился. Несмотря на то что Вендрова я видел довольно редко, он все же оставался моим лучшим и, может, единственным другом. Нас слишком многое связывало и объединяло.

Последние дни Алик не терял присутствия духа, беспрерывно острил и, в качестве последней шутки, предложил устроить проводы в подъезде. Он уже, дескать, присмотрел подходящее место — очаровательный подъезд «Общества охраны животных». Предложение было внимательно выслушано, по­ставлено, как и положено, на голосование. Против проголо­совал только я, заявив: пить там не стану, и точка.

— Кеша, ты что — омаров объелся?

Я сам не знаю, чего взъерепенился. Просто в моей памяти некстати всплыл один случай.

Однажды, шатаясь по городу, я забрел в предназначенный на слом дом — хотел помочиться. Сразу с порога я услышал запах тлеющей шерсти. Удивленный, я зашел в комнату направо, откуда тоненькой струйкой вытекал дым. В комнате никого не было. На полу догорал небольшой костерок, над которым, подвешенный за передние лапы, болтался сдохший пес.

Бессильно запрокинутая голова, оскаленная в последней улыбке пасть, вылезшие из орбит безумные глаза... И обугленные задние лапы.

Порыв ветра, просочившийся сквозь разбитое стекло, снова добросил до меня запах паленой шерсти. Неожиданно меня стошнило.

Неужели мой сын вырастет таким же, как они?

Так или иначе, но я настоял на своем — компания, возглавляемая Аликом и мной, двинулась в поисках другого подходящего места. Воспользовавшись тем, что мы с Вендровым немного оторвались от «гостей», я задал Алику давно вертевшийся на языке дурацкий вопрос:

— С чего ты резвишься? В Афган захотелось?

— Нне захотелось, а что — плакать? — резонно возразил он. — А вообще-то, осточертело мне здесь все. Мечусь в поисках разнообразия. А разнообразие, как известно, и есть свобода, — и Алик нехорошим голосом завыл: «Любовь, Ком­сомол унд Весна!»

В числе приглашенных на праздник была и Алена. Причем, я заметил, что она шла не одна, как обычно, а с тощим кавалером. В свое время я с этим парнем был неплохо знаком, тем более меня поразил его мрачный, подозрительный взгляд, когда попросил Алену на пару слов.

— Да у тебя, я вижу, брачный период!

— Ага, — она беззаботно рассмеялась. — Влюбилась, как... тигрица!

Я невольно улыбнулся. Но, спохватившись, придал лицу серьезное выражение:

— Тебе говорили, что он завязан с наркотой?

— Говорили.

— Ну, и?

— А мне наплевать!

Мне, честно говоря, тоже было наплевать — вопрос я задал для проформы.

— А как отец смотрит?

— А как он может смотреть?! Бесится, конечно: дочка дома не ночует, — она снова расхохоталась. Гм... Я даже не подозревал, что улыбка ее настолько украшает.

— Ну, желаю счастья.

— Ну, спасибо, Кеша!

В результате усиленных поисков мы обнаружили подъезд, буквально очаровавший нас теплом, сухостью и уютом. Мы пили... черт его знает, как называется этот этаж — по­луподвальный?.. Одним словом, пролет вниз. Пили весело, с гаком. Алик для пущей сочности торжества удачно пародировал Брежнева, многозначительно чмокал, хмурился и ворчал голосом покойного генсека: «Дорогыэ товарыши, давайте выпэм». И прикладывался к горлышку. Присутствующие стонали...

Резкий свет в лицо, треск рации, мы бледнеем — ми­лиция.

— Чем занимаемся?

— Вот, товарищ сержант, зашли перекурить, — за всех отвечаю я.

— И выпить, — фонарик безжалостно высвечивает зажатые в руках бутылки.

— Да нет...

— Что «нет», когда «да»! Короче, пройдемте с нами.

— Товарищ сержант, — выступает вперед Вендров, — понимаете, у меня сегодня день рождения. Это мои гости. Мы просто... э... вышли проветриться на лестницу. Вдохнем кислорода и назад. Нне стоит нас забирать — праздник все-таки...

— Где живешь?

— Здесь, — Алик уверенно тычет в первую попавшуюся, сомнительной чистоты дверь. Сержант берется за ручку двери и резко дергает на себя. Ко всеобщему изумлению, дверь открывается.

— Здесь живете?

— Здесь... — упавшим голосом подтверждает Алик. Ми­лиционер распахивает дверь настежь. Остальные, полные любопытства, выглядывают из-за его спины, стараясь получше рассмотреть импровизированное жилище «именин­ника».

Наступает тяжелая пауза.

За дверью нахально ухмыляется кирпичная стена.

Вам нравится импрессионизм? Мне — очень.

После того, как забрали Алика, ко мне повадился ходить Каняга. Вдруг решил учить меня уму-разуму. В своем понимании, конечно. Я злился, но терпел — срабатывал рефлекс старого знакомства, хотя люди, потрясающие пачками казначейских билетов, не вызывают у меня восторга.

Странно: еще два года назад он был одним из нас — ехидина, нигилист, дебошир. Сейчас — «деловой человек», манерный и самоуверенный. А мы превратились в краюху ржаного хлеба на его изысканном столе. Но не более то­го. Он даже стесняется познакомить нас со своими новыми приятелями...

Итак, после того, как забрали Вендрова, Саша пару раз в неделю заходил ко мне, иногда с коньяком, разваливался в кресле, зашвыривал ноги на стол и принимался разглагольствовать. Говорил с характерной хрипотцой, убежденно, размеренно, словно бы взвешивая убийственность каждого приведенного аргумента. Но — непонятная вещь — меня не покидало ощущение того, что речь была им подготовлена заранее: показуха в жестах, деревянные, негибкие фразы, гниловатые афоризмы. Его разговор утратил ЕСТЕСТВЕННОСТЬ.

— Что? Ответы из редакций получил, — Саша брезгливо поднимает с пола ответ популярного молодежного журнала, читает. — ...Кеша, подотрись этим листочком.

— Именно так я и собирался поступить.

— Правильно, — достает «Пэлл Мэлл», — угощайся. Мы для них провинция. Срать они на нас хотели... Слушай, а те­бе не надоело?

— Что?

— Ну... фигней заниматься: писать, печатать, получать отказы.

Пожимаю плечами:

— В любом случае — под лежачий камень...

— А, понимаю! Мечтаешь стать властителем дум, — сейчас начнется. — Мама миа! Кеша, тебе двадцать три года, а ты до сих пор не сообразил: в нашей стране ничего не имеет власти, кроме большой нагайки и длинного рубля. Чему мы с тобой и являемся свидетелями. Победила дружба. И знаешь, кого победила? Тебя, дурака, с идеализмом твоим. Так было — так будет. Ххааа... — дышит, якобы чтобы протереть, на плоский щиток золотого перстня. — Странное вы поколение — («а вы?!») — начитались в период полового созревания Грина, Ремарка, прочей дребедени, и теперь в каж­дой поперечной телке пытаетесь узреть Пат из «Трех товари­щей». И очень обижаетесь, если обнаруживаете, что Пат — обыкновенная давалка из соседнего двора. Не веришь? А я знаю. Я, между прочим, сиротой вырос, нищим почти... Чужим игрушкам всегда завидовал. До слез завидовал! И по правой, и по левой, и по макушке получал. Перевидал много, посему знаю, о чем говорю — бросай фигней заниматься. Поступай, как я, — зарабатывай приличные день­ги и будешь всегда на коне...

— Угу, как ты недавно, в Казахстане.

— Всякое правило чревато исключениями. Кеша, неужели тебе не в кайф ежедневно иметь в кармане полтинник на мелкие расходы? Съезди, заработай. И я помогу. Чего проще.

— Но ведь не это главное, Саша!

— А я говорю — это. И любовь твою тоже на масло можно обменять.

— Обойдусь без советчиков.

— Ясное дело, понимаю — с любимым рай в шалаше. Первые два года. А дальше? Когда жрать захочется? Из рифмы суп не сваришь. Бери сигарету... Неужели ты еще веришь в болтовню наших «строителей» с их вонючим «кодексом»? Думаешь, они лучше — («ничего я не думаю!») — ха! Не ве­рю я им. Ни единому слову не верю. И имею на то основания. Любовь — фикция, искусство — фикция, свобода — фикция. Помогает только...

— Спираль!!! Конечно, фирменная, не совдеповская. Ма­лыш, почему ты еще не одет? Забыл, что у моего отца сего­дня юбилей?

— Фууу... Оля, как ты меня напугала... Значит, к тещу на белены?

Звонкий поцелуй в щеку:

— Сколько раз тебе говорить: не «тещ», а «тесть»!

— А я говорю — тещ! И никак иначе.

Мы оба смеемся. Оля идет в ванную комнату переодеваться. Все-таки отучил ее строить глазки мужикам — капля долбит камень. Довольно почесываю нос. А Саша, видимо, сообразив, что нам сейчас не до него, нехотя собирается и уходит.

Банкетный зал ресторана «Интурист». Мы с Олей сидим за длиннющим столом, конец которого как раз упирается в пупок теща. Ему сегодня стукнул полтинник. Экая радость.

Юбиляра нам почти не видно. Ну, во-первых, из-за расстояния, а во-вторых, из-за адресов, цветов и закусок. Я специально предложил сесть подальше от именинника, дабы взоры гостей, обращенные к Виталию Леонидовичу, не задерживались на молодых, то есть на нас. А также, чтобы лишить присутствующих удовольствия наблюдать за моими попытками кушать, держа вилку в левой руке. Наверное, первый раз я завидовал жене, справлявшейся с этой мудреной наукой изящно и непринужденно. А в принципе, мне было ужасно скучно. Так и подмывало в качестве развлечения брякнуть какую-нибудь гадость управляющему трестом (напротив) или жене главного инженера (справа).

— Смотри, — толкнула меня в бок супруга, — вон та ин­тересная дама, вторая слева от шампанского... Известная по­этесса.

— Не сказал бы, что она интересная.

— Ну почему? Мужчины считают ее красивой жен­щиной.

— Мало ли чего спьяну не померещится — она же старше Омара Хайяма и Назыма Хикмета вместе взятых!

Декольтированное платье, надменное лицо, пристальное изучение настроения зала — все обещало приближающийся стихопад. Судя по всему, поэтесса ожидала, когда схлынут первые восемь валов поздравлений.

Предчувствия меня не обманули. Не прошло и десяти минут, как она встала, едва не сметя своим бюстом соседей, повернулась к тещу и, многозначительно прокашлявшись, промолвила:

— А теперь позвольте мне (восклицания «просим-просим»). Виталка, мы с тобой знакомы уже давно... К сведению уважаемых гостей, мы с Виталием Леонидовичем учились в одной школе (восклицания «ах-ах»). Виталка, ты знаешь, как я всегда к тебе относилась... Я давно хотела, но не решалась... (слеза). Посвятить тебе стихи. Но вот наступил день, когда я все-таки решилась, и, если присутству­ющие не возражают, я их прочту (восклицания «просим-просим»).

Гкхмм!

Наша дружба с тобой — Океан голубой, Это юности солнце бушует, Это море любви, Это пламя в крови, Это чайка в слезах умирает...

Дальше я не слушал. После «любовь—кровь» я демон­стративно полез под стол, и уже там, обращаясь к жирным коленям и лакированным туфлям, воскликнул:

— Граждане хорошие, но ведь даже я пишу стихи лучше! Почему же печатают ее?

— Когда вступишь в Союз писателей, тогда и покритикуешь, — полушутя-полусерьезно сказала Оля, за воротник извлекая меня из-под стола.

К счастью, мой демарш остался незамеченным.

В половине второго ночи раздался телефонный звонок.

— Кеша...

— Алло, кто это?

— Каняга. Кеша, у тебя есть знакомые врачи? Срочно нужен.

— Погоди, дай сообразить... Вроде нет... А зачем они те­бе ночью?

— Алена...

— А что Алена? — я почувствовал недоброе.

Хриплый голос упал до шепота:

— Плохо...

— ЭТО?

— ЭТО. Только что звонил ее жених...

— Жених?

— А ты не в курсе? Да это и не важно... Он полтора часа не может ее разбудить.

При свете спички я заметил, что мои руки трясутся.

— Сверхдоза.

— ...Он сказал: если мы никого не найдем, он вызывает «скорую».

— Чревато...

— Этот кретин ничего не желает слушать, говорит, пульс хуже с каждой минутой.

— Понял. Попытаюсь кого-нибудь найти... Но не уверен.

— Подожди... Знаешь, что самое бредовое в этой ситуации? Это была их последняя вмазка — они собирались соскочить. Ладно, действуй. Я тоже буду искать.

Врача нам найти так и не удалось.

...Землетрясение усиливается с каждой минутой. Вот я уже не могу устоять на ногах и падаю в неожиданно развернувшуюся пропасть.

— Кеша, проснись! Проснись, тебе говорят! — слышу Олин голос.

Послушно открываю глаза — напротив лежат два верзилы и что-то показывают мне. И ради подобной чепухи в такую рань?! Я возмущенно замыкаю веки... И вдруг до меня доходит, что лежу я — они стоят. Более того, тычут мне под нос свои служебные удостоверения. А вокруг кровати суетится необыкновенно бледная Оля.

— ?!

Сон пропал без остатка. Спустя мгновение я на ногах:

— Что вам угодно?

— Мы из...

— Я понял.

Следователя я не запомнил, а второго отличали огромный рост и чугунная нижняя челюсть. Челюсть «волевого человека». Или дебила. Но ордера-то у них нет. Зачем же Оля их пустила?

...Ордера у них нет, но это не мешает им шастать по квартире, заглядывать в столы, ковыряться в книгах. Теперь их не выгнать.

— Что вам от меня нужно? — я раздраженно наблюдаю за действиями непрошеных гостей.

— О, ничего особенного, — бросает через плечо следователь, — заехали поговорить... Нет, говорить будем у нас. Не волнуйтесь, мы на машине. Да, и еще... Мы знаем — вы пишите. Прихватите, пожалуйста, что-нибудь с собой. Для ознакомления.

Вытянутый кабинет. Сейфы, письменные столы. На торцевой стенке портрет помолодевшего Черненко. Под ним, в вертящемся кресле, сидит следователь и в упор смотрит на меня:

— Ты знаком с Аленой Демчук? — немигающий следователь похож на гадюку. «Ах, вот оно в чем дело».

— Приходилось встречаться.

— При каких обстоятельствах?

— Это допрос?

— Нет, — он вежливо улыбнулся, — пока беседа. Ты зна­ешь, что с ней произошло?

— В самых общих чертах.

— Так-так... А вот к нам поступил сигнал, что ты имеешь к этому случаю самое непосредственное отношение.

Я похолодел. «Какой сигнал?! Что он несет?!»

Следователь извлекает из ящика стола бумагу, читает вслух. Несмотря на то что читает он громко, чеканя предложения, я не могу понять ни слова. В голове словно поселилось горное эхо — слова накладываются друг на друга, меняются местами, кувыркаются в черепной коробке, больно ударяясь о виски. До моего сознания долетают лишь отдельные фразы, после которых следователь делает многочисленные паузы:

— «...наркоман... втягивает подростков... в своей квартире устроил притон... ведет антисоветскую пропаганду... подголосок... компания подонков общества... убедительно прошу оградить... моя дочь... справедливость восторжествует...». Подписано уважаемым человеком.

Ясно — Аленин отец. Заслуженный, лауреат, член ка­кого-то президиума, доносчик... А чему, собственно, удивляться?

Неожиданный крик за спиной.

— Да шо ты за ахинею пишешь, мать твою дрыгоручко?! — я подпрыгиваю на стуле, оборачиваюсь. Скомканный лист бумаги попадает мне прямо в лицо. Стараясь ос­таться спокойным, пытаюсь объяснить:

— Понимаете, в литературе есть такое художественное течение — называется сюрреализм...

— Какой сьюреализм?! — Длинный бьет кулаком по столу. — У нас один реализм! Усвоил?! То-то. — И продолжал уже помягче. — Ну шо ты за ахинею пишешь? Написал бы чего-нибудь НАШЕ. Скажем, о людях, которыми гордится страна, о настоящей мужской дружбе, о любви... мм-м... нашей, о чекистах, в конце концов! А мы напечатать поможем. — И как-то просительно: — А?

Я неопределенно мотнул головой:

— Постараюсь...

В кабинет заходят еще двое.

— Ладно, здесь не Литературный институт, — прервал нас следователь, — вернемся к делу.

Через несколько часов я выходил из кабинета измотанный, потерявший ориентировку в пространстве после перекрестного допроса, и думал: не сболтнул ли лишнего? Вроде нет. Просто нечего было.

— Ты никогда не замечал, — сказал мне на прощание следователь, — есть хорошие, качественные ботинки, а есть ботинки с легким брачком — сразу не увидишь. Вот такой ботинок ты мне и напоминаешь.

Дома меня ждала перепуганная Оля:

— Слава богу, ты вернулся. Рассказывай.

— Расскажу потом. А сейчас мы переезжаем.

— Куда?

— К тебе. Они не знают, где ты живешь, и значит, там гораздо сложнее нас найти.

Оля отпрянула, замолчала.

— Хорошо, пусть будет по-твоему, но учти — я еще хочу закончить институт.

Я принужденно рассмеялся:

— Не волнуйся, закончишь. Ты же у меня умненькая.

— Нет, ты слышишь, я хочу сказать именно сегодня! Мне надоело твое безделье, разве может нормальный человек спать до часу дня?!

— Маргарита Иосифовна, я устал вам объяснять — у меня ночная работа, и, по-моему, вполне естественно отсыпаться после дежурств.

— Мне надоело кормить тебя за свой счет!

— Вы кормите меня ровно три дня. Через неделю я получу зарплату и верну, если должен.

— Не нужно мне ничего! Верну! Ты слышишь, гордый выискался. Подумаешь — поэт! Тебя даже не печатают ни­где. А у Олечки, между прочим, скоро красный диплом. Бросит она тебя. Вот посмотришь — бросит, а я ей спасибо скажу!

И так продолжается третий день. Третий день выслушиваю бесконечные попреки, замечания, нравоучения. И попутно узнаю некоторые вещи, которые мне совершенно не хотелось бы знать.

Безусловно, я понимаю — энцефалит не шутка, но я не выдерживаю, когда она открывает дверь — (чтобы соседи слышали, какая она несчастная) — и начинает на меня орать. Вдобавок ко всему, вчера сюда позвонил следователь — узнавал, в городе ли я. Вычислил, сволочь.

— ... Девочка уходит рано утром, ты дрыхнешь, а я, слышишь, должна тебя за это кормить?!

В бешенстве швыряю ложку в недоеденный суп. Янтарные брызги разлетаются над тарелкой, словно нимб вокруг лика святого...

— Подавитесь своей едой!

Хлопок за спиной. Недурной, однако, завтрак. А высоко над головой, на пять этажей выше открывается дверь и жирный голос визжит:

— Свинья!

Что делать, если хочется напиться? Пойти и напиться. Нехитрая истина.

Недолго думая, вызваниваю Сашу — на благо, его долго уговаривать не приходится — и вот мы, сидя у меня дома, допиваем вторую бутылку водки, а Каняга по обыкновению философствует:

— ...Посуди сам — ты просишь в долг сорок рублей. Но, с другой стороны, кто тебе мешает съездить на периферию, покидать лохов и за неделю заработать четыреста? Естественно, я мог бы тебе одолжить, но согласись — приятнее держать в руках собственные деньги, а не чужие. Жить надо с толстой котлетой за пазухой. Стыдиться тут нечего, остальное дерьмо и мразь. Не щурься — бабы тоже мразь. Я-то знаю, я сиротой вырос...

Треплется. А я тем временем стараюсь обуздать распирающую меня злобу: Оля... теща... следователь...

— ...Телевизор аж разрывается — «МЫ ВМЕСТЕ!». Мы в тесте. В какашках. Сколько лет ковыряемся в собственной куче в надежде отыскать жемчужное зерно. И упорно не желаем посмотреть: где мы, собственно, находимся, во что испачкались с головы до пят. Понятное дело, приятнее верить, что время не потеряно зря, что постоянно происходили какие-то события, творилась История... А я говорю: не было ничего — только куча.

К злости добавляется желудочная боль. Тупая, ноющая. Начинает трясти. Я пытаюсь заглушить боль водкой, но вод­ка не берет ни желудок, ни голову. Хоть бы он заткнулся, может легче станет. М-м-ммм... Заткнись же, козел! Еще немного, и я тресну пустой бутылкой по прилизанной усатой башке. Пальцы уже дотянулись до узкого горлышка, осталось сжать их да перевернуть кулак. Еще мгновение, и...

...влетает Оля.

— Здравствуй, малыш! — рука соскальзывает с бутылки. С ненавистью всматриваюсь в точеный силуэт:

— Пришла?

— Кеша, я не понимаю твоего тона.

Она не понимает?! Не понимает, что я облит помоями ее мамашей? Она не понимает, что ее отец презирает меня? Не понимает, что бесконечные разговоры о красном дипломе доводят меня до исступления? Не понимает, как мне надоело ее сытое, вечно улыбающееся самоуверенное лицо?..

Хмель ударил мне в голову. Медленно встаю, подхожу к ней. Оля побелела, но осталась спокойна.

— Дура, — тихо, отчетливо начал я. — Дура самодовольная, расчетливая, трусливая. Думаешь, я не замечаю, как ты трясешься от страха, представляя, что в институте выяснят — чья ты жена? Думаешь, я не знаю, что мой ненаглядный тещ обещал тебе подарить машину, если ты со мной разведешься? Думаешь, мне неизвестно о твоих шашнях с этим? — Саша посмотрел на меня внезапно протрезвевшими глазами. Даже так?! Вот уж не думал, что, ткнув пальцем в небо, попаду в зрачок...

— Ты же, ничтожество, под любого ляжешь, когда тебе это будет выгодно.

— Под любого — не под тебя, — так же медленно и тихо произнесла Оля.

Хлопок, ладонью, тыльной стороной, еще...

Я с отвращением посмотрел на закрывшую лицо руками Олю и вышел из комнаты.

Раньше, возвращаясь с работы, я часто проезжал на трамвае мимо маленького садика, в котором постепенно созревали яблоки. Красные, аппетитные... Это был период, когда я находился не в лучшем материальном положении и меня постоянно мучил голод. Боже, как я завидовал хозяевам маленького садика... По ночам мне снилось, что я кушаю эти сочные яблоки. С хрустом прокусываю тугую кожицу — и просыпался с полным ртом слюны...

Постепенно мои дела вошли в норму, и о яблоках я позабыл. Но недавно я снова проезжал мимо садика. Даже не понятно, почему я обратил внимание на занесенный снегом заборчик. Яблоки висели, как и прежде. Но уже не сочные и аппетитные, а сгнившие. Их до сих пор никто не убрал.

Почему так случилось?

Ошметок вечера я провел в ресторане, веселясь и проматывая остатки денег. Последнее, что я помню — лицо какой-то девчонки, ее неумело намазюканные губы и просящий голос:

— За пятерочку, дядя...

И ты туда же, писюха?

Лишь под утро я вернулся домой. Тихонько, стараясь никого не разбудить, и на цыпочках прокрался в комнату. Зашел, огляделся...

Мда... Бардак, словно после погрома. И меньше книг на полках. Сел в кресло, закурил. Затем дотянулся до магнитофона, нажал клавишу: «И меня спасло только то, что я был слегка пьян», — насмешливо пел Гребенщиков.

Я невесело улыбнулся и затушил сигарету. Оля ушла.

Зимней ночью, уже под самое утро, в одной из квартир многоэтажного дома проснулся мальчик. Открыл глаза — и будто бы и не спал. «Как темно, — подумал он, — Синий Грузовичок наверняка еще спит». И, перевернувшись на дру­гой бок, начал перебирать в памяти, как они вчера с Синим Грузовичком построили город. Изумительно красивый город с живописными домами из спичечных коробок и затейливыми пуговичными башнями.

Мальчик совсем уже собрался снова закрыть глаза, как вдруг ему почудилось, что от окна, точно — от окна, в дальний угол комнаты бесшумно скользнула загадочная тень. «Ой, кто это?» Он приподнялся на локте и внимательно посмотрел в угол, но там никого не оказалось. Тем временем еще одно пятно сорвалось с подоконника и шмыгнуло в коридор. Тихонько скрипнула половица. Мальчик испугался.

— Мама, — тихонько позвал он. Уже погромче: — Ма­ма! — Затем проворно соскочил с кровати и, шлепая босыми ногами, пошел в мамину комнату. Неожиданно мальчик почувствовал, что кто-то коснулся его плеча. Он быстро обернулся — жуткая растопыренная тень выглянула из кладовки. «Это злой волшебник, — догадался малыш. — Пришел украсть меня».

— Спаси меня, мамочка! — закричал он, вбегая в мамину спальню. Но мамы в комнате не оказалось. Ее не оказалось и на кухне, и в ванной. Он был совершенно один в огромной темной квартире. Маленького мальчика охватил ужас — он понял: Злой Волшебник украл его маму и, наверное, хочет ее съесть. Он заплакал. А вокруг него, по углам, выжидая чего-то, прятался Злой Волшебник.

Вдруг в душе мальчика шевельнулась надежда. Он ото­рвал от ладоней раскисшее от слез лицо, стер с подбородка нечаянную слюну.

— Дяденька Злой Волшебник, верните, пожалуйста, мою маму, а я вам отдам все, что вы захотите... все свои игрушки... даже кубики... и даже, если захотите, подарю вам Синий Грузовичок. Только верните мою маму... Не оставляйте меня одного... пожалуйста... Я очень боюсь.

Ему никто не ответил. Мальчик еще минуту молчал, казалось, прислушиваясь к тишине, а потом упал на аккуратно застеленную мамину кровать и отчаянно разрыдался.

Вечер. Я стою перед дверью Олиной квартиры и настырно жму кнопку. Наконец дверь приоткрывается — на пороге стоит тесть.

— Добрый вечер. Мне нужно поговорить с женой, — бесцеремонно отодвигаю не успевшего пикнуть теща и почему-то протягиваю ему большой букет гвоздик. Виталий Леонидович, видимо, хочет возразить, но я уже прошел ми­мо и открываю дверь в Олину комнату.

— Привет, супружница, я пришел поговорить.

Оля поднимается, откладывает книгу:

— Нам не о чем говорить, ты уже все сказал.

— А, брось, — устраиваюсь в кресле, — пьяный бред старого маразматика. Не придавай значения.

Оля молчит.

— Оля, прости меня...

— Я не обижалась.

— Тогда зачем эта показуха? Уходы, приходы, расходы, — притворно смеюсь. — ...Оля, вернись.

— Нет.

Пауза.

— Мне тяжело без тебя.

— Ну и как мне по этому поводу лечь?

Боевой порядок моих мыслей спутался.

— Что ты несе... Зачем же ты выходила за меня замуж?

Голос тещи из коридора:

— Виталик, закрой за мной дверь!

— Из-за девчоночьего упрямства, назло родителям. А мне теперь надоело. Надоели твои бесконечные пьянки.

— Я брошу пить...

— ...надоело наше нищенское существование, надоело ходить без косметики. Тебя раздражают разговоры о красном дипломе. А я тебя спрашиваю: кем бы я стала без него?! Прачкой? С мужем сторожем? Заманчивая перспектива. Хорошие сапоги, между прочим, стоят сто восемьдесят рублей. Позволь узнать — где ты их возьмешь? А если появится ребенок?

За дверным матовым стеклом силуэт тестя.

— Оля, нас подслушивают.

— Ничего я не подслушиваю! — раздается возмущенный голос тестя, но силуэт не исчезает.

— Олька, напрасно ты горячишься. Не все же сразу. Естественно, я не хочу утверждать, что завтра мы искупаемся в шампанском, но... может статься... пройдет определенное время...

— У меня нет времени ждать. Пока я молода, я ОБЯЗАНА использовать свой шанс. На благо, он имеется. Я хочу быть свободной, красивой, независимой женщиной. Не хо­чу думать о завтрашнем обеде, хочу получать удовольствие от жизни, я хочу краситься, в конце концов! — ее голос соскочил на незнакомый мне прежде неприятный писк.

Но она не подозревает, что в кармане лежит еще один веский довод.

— Ты твердо решила?

Оля выразительно поджимает губы:

— Да.

Я молниеносно выхватываю из кармана лезвие. Два взмаха — кожа на левой руке разошлась. Таки больно. Перехватываю бритву, и то же повторяю с правой рукой, но по­слабее.

— Я перевяжусь только в том случае, если ты останешься со мной, — трагически произношу я, думая про себя: «Бо­же, какая глупость!»

— Папа! — визжит Оля, — он вскрыл себе вены!

В ту же секунду в комнату врывается тесть.

— Да как ты посмел в моем доме! — рычит он с перекошенным от страха лицом.

— Вот и посмел, — злорадно улыбаюсь, уворачиваясь от дезодорированных объятий.

— Оля, неси бинты — мы его сами перевяжем!

— Черта с два, — ударом в грудь опрокидываю тестя на пол, одновременно забрызгав его белую рубашку кровью. Выбегаю из комнаты и мчусь по длинному коридору, по дороге отшвыриваю Олю, пытающуюся преградить мне путь. Излечители.

— Он на балкон, — в панике кричит супруга, — он сейчас выпрыгнет.

Но я бегу не на балкон — я баррикадируюсь в сортире.

— Я знаю, ты это специально устроил, чтобы напугать Маргариту, которая вот-вот вернется, — слышится из-за две­ри гневная филиппика тестя.

Брезгливо сплевываю в лужицу крови: «Дурак».

Мы лежим с Олей в постели. Я с удивлением рассматриваю перебинтованные руки. Вот уж не думал, что способен на такое. Оля спряталась под одеяло и плачет.

— Ольчонок, прости меня. Я не мог иначе поступить... Слышишь?

Но она продолжает плакать.

...А утром меня увезли в сумасшедший дом.

Мы лежим с Олей в постели. Неожиданно без стука врываются несколько. Молча стаскивают меня с кровати, профессионально заламывают мне руки:

— Говорят, ты еще не признался?

Удар в живот, и внутренности скрючились.

— Как! Ты еще не признался?!

Удар в лицо. В нос, снизу. Голова с размаха бьется о стену. Слева, слева... снова слева. Изо рта течет вязкая жижа с примесью красных зубов.

— Неужели ты еще не признался?!!

Выволакивают из-под одеяла Олю и методично, со смаком насилуют ее на моих глазах. Она плачет, бьется в липких объятиях, пытаясь вырваться, кричит. К горлу подкатывает вопль ненависти. Делаю нечеловеческое усилие, чтобы встать, рывком освободиться от веревок и... остаюсь на месте, задыхаясь от бешенства. Оля постепенно затихает, слышны лишь негромкие всхлипывания. И вдруг появляется человек в забрызганной кровью белой рубашке. Стремительно подходит к Оле и плещет ей в глаза кислоту. Оля заходится жутким криком, кожа ее мгновенно обугливается, слазит, обнаженное розовое мясо, которое тоже быстро чернеет. Кровь горлом — она сорвала голос, этот, в белом, уже подходит ко мне. Цепенею от ужаса. Ты кто, в белом? Твое лицо мне знакомо. Отойди! Неужели ты хочешь сделать это?! Не надо! пожалуйста! Не надо. Очень вас прошу... я боюсь... Неет!!! Набираю полные воздуха легкие и... молчу. Не надо! Отойди! Ты, в белом, кто ты? Ты кто в белом?! КТО ТЫ?!!

Это медсестра. Она сделает мне укол, и я успокоюсь.

Дома. Один. Брожу по комнате с устрашающе одинаковыми интервалами. Наверняка, мне может позавидовать лю­бой метроном. Вещей в комнате непривычно мало, но предо­ставленная мне свобода передвижения не вызывает ничего, кроме тоски. Вперед-назад, от окна к стене... И так второй час. Сам не знаю почему, просто нет сил остановиться. Кошусь на стол. Нет, только не это! Меня стошнит, если я услышу шелест бумаги, запах пасты. Я никогда не сяду за письменный стол, разве что пообедать.

Так прошел месяц, так прошло два часа, так пройдет еще час, пока у меня от усталости не закружится голова. Но меня успеет подхватить вовремя подбежавший стул. И когда я приду в себя, неуклюжий стол будет тереться об мои ноги, мурча, словно смешной котенок, и ручка ласково положит ручку в мою руку, и бумага, застенчиво улыбаясь, отдастся мне. И я, благодарный им за все, трясущейся, еще ноющей от порезов рукой напишу... стихи?

Любимая...

Как глупо все получилось.

Любимая...

Я знаю — каждый кузнец своего несчастья.

Любимая...

Верь мне. Хотя, как можно верить человеку, который не верит сам себе.

Любимая!

Верь мне! Верь тому, что я скажу, верь тому, что я пишу. Верь мне.

Любимая.

Жемчуга твоих волос, Вселенная твоих глаз... Как это можно описать?! Глупые, затасканные метафоры. И все же больно. Ужасно больно.

Любимая.

Ты права. Для меня ты всегда будешь права. Но как рассказать тебе о боли, когда нет слов, кроме боли, когда нет сил, кроме боли. И эта боль — ты.

Почему ты молчишь, любимая?..

Хочу женщину! Меня не берут транквилизаторы, я не могу спать — я хочу женщину. Извиваюсь, верчусь на рас­каленной простыне, словно дождевой червяк на асфальте. Тщетны надежды отогнать соблазнительные видения. Женщину! Ее объятия, ласка, тело излечат меня эффективней всех успокоительных планеты. Олю, Шмолю, красивую, некрасивую... Любую! Я больше не могу: рука против моей во­ли змеей подползает к паху. Перехватываю ее, подношу ко рту и кусаю. Сильней, еще сильней, пока с тихим треском не прокусываю кожу.

Женщину... Откуда они у меня. Долгое время никто не был нужен. Я разучился знакомиться на улицах, мне стыдно. Обреченно перелистываю старую записную книжку. Да нет! Пустая трата времени, бессмыслица... Но стоп! Что это?

— Алло, Таня?.. Таня, здравствуй, это Кеша. Ты меня еще помнишь? Да! Вот фокус! Здорово, ага?.. Живу превосходно — семь футов под копчиком. Здоровье? благодарю — восхитительно. Давно собирался позвонить тебе, но все руки не доходили: дела-дела... Хочется увидеться, потрепаться... На днях... Хм, спасибо... Танька, как твои дела вообще?! А... Что!!? Замуж?!!! По-о-оздравля-а-аю!!!

Экий скверный роман! Она так и не поняла причину моего истерического смеха.

А вскоре состоялся суд над женихом Алены. Ему дали восемь лет строгого режима. Ни для кого не осталось секретом, что столь суровый приговор он получил благодаря Але­ниному отцу, пустившему в ход свои связи. Меня вызывали в суд, но я предпочел не пойти. Алену же из реанимации отправили в дурку и заперли в буйном отделении, где она находится до сих пор. Ее лицо безобразно раздулось от инсулина, глаза заплыли, волосы развалились на множество сальных косичек. Единственное, что осталось от девушки, которую я знал, — всеподавляющая ненависть к собственному отцу.

— Я убью его, — тупо повторяет она, глядя в зарешеченную пустоту. И потому ее не выпускают.

— ...привет... — ...привет... — ...давненько... — ...спасибо, хорошо — ...ну пошли... — ...часы возьмешь?.. — ...покажи... — ...выпить хочется... — ... «Все могут короли»... — такое ляпнет... — вооот... — ...две копейки есть у кого-нибудь?.. — ...не скажи, не скажи... — ...свежий анекдот...

Ша! Но этот сон я уже видел! Ну и что? — плохие сны повторяются часто, хорошие никогда.

«До встречи в “Мясорубке”», — и снова, как когда-то, я высиживаю бесконечные вечера в кофейне, отвечаю на идиотские вопросы и мечтаю убить скуку.

Я придумал для этой цели забавную игру, странное подобие русской рулетки. Правила просты: вечер, негромкая музыка, интим, намеченная жертва, которой якобы случайно «раскрываешь душу». Делишься с ней своими мыслями, переживаниями, бедами; «горечь человеческого одиночества», «тяжелые удары судьбы» и т. п. Говоришь проникновенно, устало, периодически закрывая лицо руками. А закончив, сразу, не отходя от кассы, предлагаешь опешившей го­стье руку и сердце.

Рассказы поначалу имели оглушительный успех. Многие девушки горевали над моей разбитой жизнью — одна из них даже плакала — и рассказывали друг другу легенды о моем сильном характере.

Впрочем, ни одна из них так и не согласилась выйти за меня замуж.

В общем, неизвестно, чем бы мои игры закончились, ес­ли бы совершенно неожиданно из армии не вернулся Вендров. После шести месяцев службы Алика комиссовали с отбитыми почками. Алик вернулся, и мне стало легче.

Вендров вернулся из армии совершенно неузнаваемым: дурацкая стрижка, абсолютно не вяжущаяся с привычным обликом, скованные движения, затравленные глаза. Он явно нуждался в сиделке. Как и я. Мы хорошо это понимали и целыми днями просиживали у меня дома, изливая друг другу переполнявшие нас боль и обиду.

— ...Били?

— Били, — Алик выпивает залпом. — Сволочи... Какое там человеческое достоинство? О чем ты говоришь?! Страшно, Кеша. Здесь, на воле, я был человеком. Хорошим, плохим, но сапиенсом. Там — собака. «Служить», «ко мне», «апорт»... А вокруг — такие же — вроде люди — как бы. Два глаза, две руки и прочее. Разница заключается лишь в том, что истинный человек не может наслаждаться мучениями себе подобных...

— Да, Алик, помяла тебя Непобедимая армада.

— Поломала, Кеша, поломала...

— Ничего, — с тупым упрямством утешаю Алика, — здесь совершенно иначе.

— Ага, по тебе видно.

— А что я? Исключение... Потому этак вот... — выпиваю залпом. — Все пустое... Правда, Алик?

— Ннаверное... Может, действительно, стоит плюнуть на них, уйти в себя и в себе отсидеться? Нно вот, что я думаю: допустим, мы не люди, как считают они. Мы так, потерянная прослойка. Нно ведь и те, кто нас окружает, тоже не люди. Человеческая жизнь — это не то, что происходит утром в метро и ночью в казармах. Однако они живут именно так. Значит, я не прав? Так получается? Нне понимаю. Дожить до двадцати трех лет и ничего не понимать...

Вечером я был вынужден отвезти Вендрова домой на такси. Идти сам он не мог. Мы ехали по притихшему городу, не говоря ни слова, глядя в разные стороны. И только когда мы проезжали мимо электрических часов над «Южгип­рошахтом», вечно показывающих идиотское время, Алик, по­смотрев на них, отрешенно произнес: «О, по-нашему, по-мар­сиански, уже двадцать восемь часов». Я прыснул: «Еще знакомых марсиан мне не хватало!» Алик медленно повернулся ко мне, и в его дрожащем голосе послышалась такая боль, такая мука, что я мгновенно заткнулся.

— Даже ты мне нне веришь, не понимаешь... Родители... они тоже меня не понимают. Мне никто не верит, что я марсианин... Почему мне никто не верит?! А я...я не могу дышать этой атмосферой, слышишь, не могу!!! — и огромная, нечеловечески огромная слеза скатилась по его щеке. Мне стало жутко.

Ночью Алик Вендров выбросился из окна своей ком­наты.

Вернувшись домой, я, к своему великому изумлению, застал в комнате дожидавшуюся меня Тоню Сушко — лучшую Олину подругу, свидетельницу на нашей свадьбе. Получив от Оли ключ, она принесла на подпись различные судебно-разводные бумажки, собрала оставшиеся Олины ве­щи и... плюхнулась на диван. Болтаем... Долго терплю, но, не выдержав, задаю вопрос.

— ...Как тебе сказать? Послезавтра диплом обмывает, на вождение ходит.

— Хорошо все, значит?

— А чего ж плохого? Вот и штрыкач нашелся, — она выжидательно смотрит на меня.

— Знаю, знаю... Тоня, слышишь, у меня осталось немного водки, выпьешь со мной?

— ...Тоня, а ты знаешь, как дышит ежик?

— Не-е, покажи, если не трудно, конечно, — она лукаво улыбается.

— Что ты! С удовольствием!

Я наклоняюсь к ее уху, правой рукой обнимаю ее за плечи, а левой ищу выключатель.

Когда, через два дня, я узнал о случившемся и пришел к Алику в больницу, то вначале его не узнал. Попробуй узнать в туго перебинтованном, обмазанном гипсом свертке человека, с которым ты дружил с восьмого класса.

— Сам не соображу, — приветствовал он меня, с трудом выговаривая каждый слог, — как меня угораздило... четвертый этаж все-таки...

Я осторожно коснулся перевязанного плеча:

— Ладно, с каждым из нас это может случиться... Ты еще легко отделался. И не разговаривай — тебе, наверное, вредно.

Так мы и провели полчаса. Смотрели друг на друга и молчали.

...Зачем Тоня сказала мне о празднике Красного Диплома?! Почему я не заткнул уши? Почему не выбежал из комнаты? Почему?!!

Мне мучительно захотелось увидеть Олю. Безусловно, я понимал — невозможно идти в дом, из которого меня выставили, но не пойти не мог. Да, я пытался отговорить себя от безумной затеи, заставлял, приказывал. Однако подсознание решительно восставало против тирании рассудка — я хотел увидеть Олю. Просто увидеть...

Я угробил всю зарплату на дешевенькое серебряное колечко — подарок и предлог моего появления, две ночи провел без сна, продумывая каждое слово воображаемой речи, взвешивая в уме воображаемые фразы, их лаконичность и выразительность. И вот наступил день, когда я, взорвав со­мнения, вышел из дома и направился навстречу самому боль­шому унижению в своей жизни.

— Алло, Оля?

— А, это ты. Я занята...

— Знаю, поздравляю тебя.

— А ты откуда знаешь?

— Сорока на хвосте...

— Короче — тебе чего?

— Я хотел бы увидеть тебя, сказать пару слов.

— Набор твоих слов тебе хорошо известен.

Я буквально вижу: она закрывает трубку и что-то говорит в сторону. Приглушенный смех.

— Хотя ладно. Поднимись через часик. И смотри — без эксцессов, а то...

— Я буду пай-мальчиком, — по-собачьи взвизгиваю я. Визг тонет в разрывах коротких гудков — Оля повесила трубку.

Ночь. На забытой могиле замерзает собака. Ей уже почти не холодно, ей почти тепло. Она видит чудные собачье сны: ароматная, еще горячая кость и ласковый хозяин.

...Метель тихонько заносит собачий труп на забытой могиле. А может, это моя могила? Хотя, что нам оттуда видно?..

Из-за двери слышится музыка, голоса. А перед дверью стою я, сжимая в смерзшемся кулаке дешевое колечко. Робко звоню. Голоса стихают, солнышко глазка затемняется и — снова приглушенно — «он». И в тот же момент за дверью раздается дружный смех десятка голосов. Один из них хриплый, канягинский. За что, Господи? Слышатся неторопливые шаги. Дверь открывает Виталий Леонидович.

— Что вам угодно, молодой человек? — из-за его спины выглядывают веселые лица гостей.

— Я... я хотел бы увидеть Олю и пода...

В глазах тестя вспыхивает нескрываемое торжество:

— А она вас видеть не желает! — и он картинно захлопывает дверь перед моим носом. Гомерический хохот и восклицание: «Браво, папа!»

Сжимаю веки, сжимаю кулаки... Еще несколько секунд стою у захлопнутой двери, ожидая неизвестно чего. Как я устал... На негнущихся ногах спускаюсь вниз. Рука сама собой разжимается и кольцо падает в сугроб.

Иду по темной пустынной дороге и плачу.

Так или иначе, но Алика собрали. По частям, с трудом, но выходили и собрали. Несомненно, это оказалось значительной победой отечественной медицины. Не важно, что при сборке где-то потерялись два сантиметра правой ноги и теперь он будет всю жизнь хромать — Вендров вышел из больницы похожим на ангела. Кроткая улыбка, просветленные глаза... Такой вот, хромой ангел.

— Полежал бы ты с мое и осознал бы — мир прекрасен уже потому, что в нем существует прямохождение, — изрек он, выходя из замызганного вестибюля.

Вот это да, вот это перемены! Я промолчал, но в глубине души позавидовал — мне бы так прочистить каналы.

...Вендров вышел из больницы набитый идеями, мыслями, планами:

— Слушай, — втолковывал он мне, перекрикивая дребезжание трамвая, — ты согласен, что искусство...

— Принадлежит народу?

— Твоя шутка достойна Агасфера. ...Искусство вступило в новый этап своего развития. Оно находится на пути синтеза, слияния отдельных его видов в нечто единое, воздействующее на все органы нашего восприятия... нна талончик?.. пожалуйста... а возможности любого из них, взятого по отдельности, на исходе.

— Ну.

— У меня в эскулапнике было много времени поразмыслить. Странно — задумываться о своей дальнейшей судьбе начинаешь только лежа на больничной койке.

— Ну.

— И что я надумал: мы должны, обязаны создать творческое объединение, в котором равномерно будут представлены художники, поэты... возьмите талончик... музыканты. Станем все делать сообща, постепенно добиваясь цельности восприятия живописи, музыки, поэзии, света, документального фото и тому подобное.

— Ну, и что дальше?

— Дальше? Суп с котом! Дальше! Увидим. В любом случае — работа интересная, творческая...

— И трижды сделанная. Твое открытие старо, как шницель.

— Что значит шницель?! Что значит старо?! Ты пробовал? Ннет, и я ннет... передайте, пожалуйста... Короче — ты согласен?

— Ну, в принципе «да». Но мне хотелось бы узнать, как ты себе это представляешь? Э... Каков будет первый шаг?

— Об этом я тоже подумал. Первый шаг — вечер по­эзии. Твоей поэзии.

— Чего?!! Ты с ума ссс...

— Нне спорь со мной! Я сказал — твоей. Простите, вы выходите?

После трамвайного совещания дни помчались, словно ошпаренные. Я занимался кадрами будущего объединения — вытаскивал из подвалов спивающихся музыкантов и худож­ников, знакомился с фотографами, вникал в аппаратурные тонкости. И мог только поражаться энергии Алика, взяв­шего на себя неблагодарную задачу добиться официальной поддержки нашего начинания. Несмотря на приобретенную хромоту, он резво скакал по этажам различных ведомств, контор, убеждая, доказывая тупоумным людям за полированными столами свою правоту.

Постепенно идея экспериментального объединения захватила и меня. Дошло наконец, что со старым покончено, а впереди замаячили радужные высоты признания и славы. Но существовал еще один фактор, наверняка самый сильный, толкавший меня с неукротимостью дизельного локомотива — воспоминания о моем последнем визите к Оле. Кошмарный смех снова и снова перекатывался в голове, заставляя меня сжимать кулаки, кусать губы.

«Я им докажу!» — и сердце захлестывает злоба.

«Докажу» — сон шарахается прочь.

«ДОКАЖУ» — и я упрямо бреду по кривой раскисшей дороге — вперед — мимо знакомых и незнакомых лиц.

В конце концов нам удалось втиснуться в один из мно­гочисленно-девственных Домов культуры, спровоцировав, тем самым, бурный приступ негодования обслуживающего персонала оного. Действительно, стерильный паркет после наших заседаний безжалостно вытаптывался, а из цветоч­ных горшков разъяренные уборщицы вытряхивали груды окурков.

Однако никакие скандалы не могли испортить нашего настроения. Крохотная каморка, предоставленная нам во временное пользование, быстро превратилась в склад авангардистских полотен, сомнительного производства барабанов, других предметов совершенно неизвестного предназначения. Мы готовили революцию в искусстве, и первым шагом на этом пути должен стать вечер поэзии. Моей по­эзии.

И тогда я впервые столкнулся с цензурой.

За несколько дней до вечера директор ДК просматривает мои стихи.

— ...Так-так, — рука в рыжей старческой гречке выбивает назойливую дробь.

— ...Мда, — тра-та-та, ра-та-та...

— ...Гм, — ра-та-та-та-та...

Я терпеливо жду. Какофония постепенно усиливается и, достигнув апогея, неожиданно обрывается:

— А как вы, собственно собираетесь это читать?

— Как... — я растерялся. — С выражением в голосе.

Директор смотрит на меня, словно на идиота, не спеша — и это особенно раздражает — приглаживает волосы.

— Но признайтесь, — рыжая рука плавно возвращается на стол, — ведь стихотворения не слишком сильные. Если честно... И ваш вечер...

Я взрываюсь:

— Яков Георгиевич! Коль мы вам не по нутру, скажите прямо! Намеки, паузы. Хотите — объединение уберется из ДК в течение двух часов. Но не мурыжьте! Сил нет.

— Не горячитесь, не горячитесь, — директор примирительно поднимает ладонь, — я просто высказал свое личное мнение. Мне тоже нравятся отдельные... Хотя в большин­стве чересчур мрачно, озлобленно, что ли? Но я понимаю, — это свойственно молодости. Поиск своего места в жизни, столкновение с миром взрослых. Понимаю и, кстати, стараюсь помочь вашему объединению.

— Да, и спасибо вам за это. Мы прекрасно понимаем: вы пока единственный, кто согласился нас приютить. А что касательно мрака... Согласитесь, Яков Георгиевич, — крик тонущего человека не может быть связным, радостным, искрящимся рифмованной уверенностью в завтрашнем дне. Как вы считаете?

Искорка доверия мгновенно затухает в глазах собеседника.

— ...В общем, я прочел стихотворения, представленные на концерт, — руки теребят испечатанные страницы. — Вот. Вот это стихотворение вам читать не стоит, — он протягивает лист.

— Но в нем же нет ничего криминального!

— Вы его читать здесь не будете.

— Почему?!

— Потому что я ЗАПРЕЩАЮ его читать!

Революция — революцией, но, честно говоря, объединению ужасно не хватало квалифицированного совета, помощи, взгляда со стороны. И как раз в это время в нашу прискорбную Тмутаракань судьба забросила одного из корифеев столичного андерграунда.

Об этом человеке среди нас ходили легенды — как его травили, не давали выступать, как он бедствовал. Голос его, размотанный на сотнях километров магнитофонной пленки по всем уголкам Союза, повергая обывателей в шок; песни его знали все, кто думал иначе, нежели дикторы телевидения.

В общем, нам предоставилась великолепная возможность, упустить которую было бы слишком большим свинством, и мы с Аликом двинули в гостиницу.

Кумир нашей юности оказался невысоким мужчиной, с уже пробивающейся кое-где сединой, обрисовывающимся брюшком и в непременных черных очках. Едкий дым де­шевых кубинских сигарет, звон пустых бутылок под нога­ми, кудахтанье незнакомой девицы — все это создавало тягостную атмосферу богемы, в которой не желал клеиться деловой разговор. Корифей был настолько увлечен своей, продолжавшейся уже полтора часа лекцией, что перевести разговор на интересующую нас тему оказалось абсолютно нереально. Зато мы щедро напичкивались подробностями столичных скандалов, нестиранным бельем других корифеев и разнообразнейшей дребеденью, наверняка припасенной им для подобных визитеров.

Мы, как и положено, чинно слушали, кивали головами, но внутри нас росло недоумение. Вот, напротив, сидит человек, чьи песни открыли нам иной мир, иную — голодную — философию. Он во плоти сидит перед нами, пьет водку с газированной водой (чтобы побольше разобрало), снисходит до разговора с нами, не слыша нас. Не слыша людей, для которых поет! И витиевато рассуждает о буддизме.

В конце концов Вендров не выдержал и напрямик спросил: не выступил ли бы он на открытии нашего объединения — несколько слов, две-три песни...

Корифей впервые за целый вечер проявил интерес к чужим словам. Не спеша выпил полстакана пузырящейся водки и неожиданно затвердевшим голосом произнес: «Сколько?» Мы смешались — и Алик, и я ждали другого ответа. Не обязательно положительного, но другого! А почему, соб­ст­венно? Получилась неловкая пауза. Он, видимо, понял, что сказал нечто в другой тональности. Ерзнул, машинально снял темные очки, составлявшие неотъемлемую часть антуража. И мы увидели трезвые близко посаженные глаза: «Пой­мите меня верно, ребята...»

Уснувшая на тахте пьяная девица чмокнула губами и перевернулась на другой бок.

— Ну, Алик, как тебе?

— Кто, корифей?

— Он самый — корифей, Корифеюшко...

— Ннормальный мужик.

— Осудил бы хоть.

— Права такого не имею. Если бы нас в его колесо запустить, неизвестно, что бы мы запели.

— А я считаю, коль взялся...

— За грудь, говори что-нибудь!

— Коль взялся, то помни — на тебя люди смотрят. Ты для них пример, символ, да что угодно! Суть не в этом. Человек, несущий факел, освещает факелом прежде всего себя. А если этот, с позволения сказать, Прометей кривоног, брюхаст и пукает регулярно, то на свет идти и не захочется.

— А слабо тебе сообразить, что он не истукан, а человек? Нне понимаю, почему повелось: у людей, которые талантливее нас, мы выискиваем недостатки вдвойне усердней, стараясь талантливых приблизить... ннет — унизить — до общего уровня посредственностей.

— Ну вот, завелся...

— Да просто надоела подобная болтология! Воспользовавшись предложенной аллегорией, хочу поинтересоваться: тебе важнее, чтобы горел свет, или тебя тревожит, кто и как его держит? Лично мне важнее свет. А что вытворяет живой подсвечник, мне до лампочки. Вокруг вытворяют тоже самое, даже хуже, гораздо хуже... Только их в темноте не видно. Разлей, пожалуйста... И на свет не идут — страшно; слабо5 им выйти на свет и покорчиться. Лучше в темноте отсидеться — там все на ангелов похожи. И тыкать оттуда сподручней: «Вот у того, с факелом, бородавка на носу!» А право судить, мне кажется, надо завоевать сначала. Будет у тебя факел — яркий, беспощадный, чтобы все твое собственное уродство высветил, только тогда у тебя появится право судить об уродстве другого человека с факелом. Остается верить, что это право мы себе скоро завоюем. Что затрясся — о завтрашнем вспомнил?

— Лучше бы не вспоминал. Кхря-а... Теплая, сволочь. «Право»... тоже придумаешь...

— Нне нравится мне твое настроение — не боевое, Кхря-а!..

— Тебя бы на мое место. Факелы-шмакелы. Слушай, Алик, может того... пока не поздно... а?

— Ага. И снова вернемся в «Мясорубку», о самовыражении поболтаем, штаны попротираем. Ннадоел мне, сударь, ваш кухонный героизм. Трепаться все мастаки, а как до дела! Ннет уж, Кешенька, завтра твой вечер, афиши вывешены, люди подготовлены, а если, родненький, заартачишься — я тебя своими зубами...

— Глядя на твое лицо, готов поверить.

— Правильно, загрыз бы, чтобы мечту не гробил. Как дезертира — поставил бы к стенке и загрыз. Прозит. М-м-м, какой огурец!

— Соседка подбросила. Правда, хорош?

— Угу... И еще — старайся о завтрашнем не думать... совсем.

— А я и не думаю... не туши...

— Дурачина, радоваться надо: делом занялись, а не с мясорубочными молокососами околачиваемся. Даже выпить не с кем, бубнят о Блекморе, а книжек-то — ннетушки, книжек-то они в глаза не видели! Уродцы. Вспомнишь себя в эти годы... Хм... Нет, мы книжки читали.

— Да, в наше время все было по-другому. Не та нынче молодежь!

Мы с Аликом тупо пялимся друг на друга и... начинаем неудержимо хохотать.

— Ты куда? — от неожиданности сигарета вываливается из руки.

— Тоня ждет.

— Какая еще Тоня?! Та?!

— Где сумка?.. Угу.

— Алик, ты что — серьезно?

— Да ты не волнуйся, она с Олей уже не якшается.

— Дело не в этом... Впрочем, поступай как хочешь.

— Где кеды... напрасно ты так. Она славная. Ты просто не знаешь, какая она. Нна посошок? Нну не дуйся, дру­жище.

Вендров уходит, и я наконец понимаю, что остался СОВЕРШЕННО один.

Под утро я поймал себя на том, что сижу в сортире и внимательно читаю рулон туалетной бумаги.

Чистоплотная бабуля говорит внучеку: не трогай эту собаку, она грязная и лишайная. Проходит время, и подросшее дитя уже сам начинает ловить этих бездомных, грязных собак, вешать, обливать бензином и поджигать. А там, по­смотришь, и до людей не далеко. И все ради чистоты — поголовной гигиены тела и духа в понимании бывшего внучека. В здоровом теле — здоровый дух.

Отрываю взгляд от сизого асфальта: ДК совсем рядом. Верный метод сократить путь — углубиться в свои мысли настолько, чтобы не замечать передвижения. И вдруг я увидел... или мне показалось?.. выходящую из дверей ДК зна­комую нескладную фигуру. «Длинный?! Что ему-то надо здесь?!» Не по-доброму заухало в голове. Да нет, незачем ему тут появляться, этак до паранойи рукой подать.

Я прошмыгнул под очередным «Все на выборы» и сразу наткнулся на хмурого директора.

— Здравствуйте, Яков Георгиевич.

Он вяло ткнул в меня сырую ладонь:

— Сегодня?

— Сегодня.

Он что-то промычал и побрел прочь. Поднявшись в зал, я ужаснулся — ничего, совершенно ничего не было готово. Мне предоставилась удачная возможность отогнать мрачные мысли, и я с удвоенным рвением кинулся расставлять декорации. Постепенно подходили другие участники сего­дняшнего действа: художники развешивали картины, звукооператоры настраивали микрофоны, прослушивали фоно­граммы. Прихромавший вскоре Вендров ограничился кивком и с ходу принялся за установку слайдопроектора. Интенсивная работа развернулась по всему фронту подготовки к экспериментальному представлению. И, по мере приближения семи часов, росла паника — «Не успеем, ребята!» Но чудом успели. А я мог констатировать, что сорвал голос.

Сидя в каптерке за сценой, я жрал сырые яйца, когда туда ворвался встревоженный Алик и сообщил, что публики фактически нет.

— Что значит «нет»?! — я едва не утонул в яйце.

— То, что слышал — нет!!! — потеряв самообладание, заорал Алик. — Человек сорок максимум!

Я возмущенно захрюкал.

— Я попытался выяснить, в чем дело, — продолжал Вендров, — только что пришла Тоня. Она сказала — афиш ни­где нет, поснимали... Нно какого черта?! — это официальное мероприятие... Что ты бубнишь?!

— Дело в том, что, когда я утром подходил к ДК, мне показалось — из дверей вышел Длинный. Помнишь, я тебе рассказывал? Честно говоря, я подумал, что обознался. Но неужели они не побрезговали столь мелкой пакостью?..

— А почему бы и нет? Думаешь, вокруг джентльмены собрались? Официальных оснований для разгона нет. По­ка. Вот и подгаживают. Курочка по зернышку клюет, а весь двор...

— Так что же делать, Алик?! Что делать?!!

— Не знаю.

Я очухался, когда Алик плеснул мне в лицо воду из стакана:

— Ннюня! Сопля! Марш на сцену! Человек шестьдесят наберется. Я пошел... Умыться не забудь.

Через несколько секунд я услышал многократно усиленный, приветливый голос Алика:

— Садитесь теснее, друзья, вас слишком много. Итак, мы начинаем наш вечер!

Алик умница.

Гулкие аплодисменты полупустого темного зала. Многоголовое чудовище, развалившись в десятках кресел, выжидательно наблюдает за каждым моим движением. Подхожу к микрофону, несколько мгновений унимаю крупную дрожь — «эх, плюнуть бы на все...» — и, не слыша собственного голоса, начинаю читать:

По скатам призрака-дворца Промчался белый жеребец, И лунной радугой сверкнула Его упавшая подкова, Но первый предрассветный блик Рассыпал в брызги радость ночи, А под ее обломками невольно Копошились разбуженные люди.

Закрутилось.

Читаю:

Морщинистое яблоко любви... Я, как Парис, средь трех богинь колеблюсь, Существования разгадывая ребус: Кто лучше — Я, Она или Они?

Морщинистое яблоко добра... Я триединый сын, отец и дух, Но озираюсь неуверенно вокруг: Кто ласков — Я, Они или Она?

Морщинистое яблоко огня... Я в одиночестве пью водку за троих, Ища заветный просветленья миг: Она... Они... А кто же я?

Лицо в морщинках, дикая усталость, И мысли, как клопы, впились в мозги, Змей-искуситель полон злобы и тоски, А яблоко червивое осталось.

В глазах рябит от сумасшедшей пляски прожекторов и слайдов. Я чувствую, как по лицу стекает струйка пота, но почему-то стесняюсь ее вытереть. Зал настороженно молчит, и я продолжаю остервенело метать в него стихи. Но с каждым новым стихотворением у чудовища вырастают три новых — молчащих — головы.

Читаю:

Птица ползет по снегу Не символ Уже почти неживая И крови нет на снегу И не растопит корки полуостывшее тело. Это не жалость Это не символ И я не верю, что она оживет Если спрятать ее Под теплую куртку И где-то внутри, в темноте Ненавижу себя За неверие и неспособность Подчиниться ненужному Слабому Птичьему голосу Сердца.

Читаю: читаю, читаю, читаю, читаю, читаю.

Свет на столе неподвижен Ползает по пластинке игла Сползает по стенке стеклянного куба Улитка. Рыбы, вода и улитка Тождественны слову «Аквариум» На белом конверте пластинки. Мальчик, сидящий в кресле, Отождествляет себя с поющим. Насекомое в январе.

Фонограмма! Не та фонограмма! Я бросаю на сидящего за магнитофоном Вендрова уничтожающие взгляды. Но он не смотрит на меня — только на Тоню, сидящую рядом с ним. Алик — дурак!

Читаю:

Искорежив бытие, Замутил сознание — Мучит по утрам меня Жажда... сострадания.

Чтобы мягкое плечо Ждало днем и ночью, Лишь меня, лишь одного, Позабыв о прочих.

Чтобы плакать в то плечо, Не боясь бессилья, И стыдливо в шкаф не прятать Сломанные крылья.

Чтоб лаская то плечо, Вновь набраться силы, Снова встать, пойти вперед, Не боясь могилы.

А коль сгину в битве я Жутко-героической, Надо мной склонилось бы Заплаканное личико...

Жаждой мучимый ищу Я к плечам отмычки, Однако попадаются Не плечи, а затычки!

«Напрасно старушка ждет сына домой!» — орал пьяный Ванька Самурайченко, гоняясь за старухой-матерью с то­пором...

Тьфу! лезет всякая бредятина в голову.

У меня расстройство желудка И расстройство нервной системы — Надоело бродить в одиночку И решать идиотские схемы.

Я устал от сомнений душевных, От стихов на тему любви, Критиканы бездействию верны, Вольнодумцы сидят взаперти.

Я устал до сердечной боли, До бессильных рыданий в ночи, До отсутствия силы и воли, И мечты растерять все ключи.

Я устал без конца улыбаться, Надоело страдать без причины, Надоело и трезвость, и пьянство, И пять миллиардов кретинов.

Вот возьму я дерьма полпуда И размажу себе по роже — Поцелуй-ка меня, Иуда, И все остальные тоже!

— Ну что ж, наш вечер неуклонно приближается к концу, и я хочу прочесть вам... миниатюру... мой первый опыт в прозе; называется она «Обыкновенный фашизм».

Обыкновенный фашизм.

О чем думал каждый из них?.. Не знаю...

Кто-то был спокоен, кто-то плакал, кто-то старательно трамбовал мокрый песок, придавая яме форму правильного квадрата, другой же небрежно швырял землю, осыпая себя и других.

Они молчали. Только маленький хрупкий старичок что-то бормотал себе под нос.

Они... Каждый из них копал себе могилу.

Треск автоматной очереди, вспышки выхватывают застыв­шие синие лица в зале. Негромко звучит «Аве, Мария»; по экрану проползают слайды: десятки смерзшихся голых трупов, старуха, прижимающая к груди изуродованного мертвого ребенка, заключенный, бессильно повисший на электрической проволоке, гитлеровский офицер стреляет в затылок стоящему на коленях бритоголовому мужчине...

Свет, отталкиваясь от экрана, падает в партер, отражается в десятках пустых глаз. Какая-то девушка лижет мороженое. Да люди ли они — эти равнодушные, набившие рты мороженым, равнодушием, страхом существа?

Молчите? Прислушиваетесь? Что это там за червяк? Запрещаете?! Боитесь?! А я не боюсь:

МНЕ НАПЛЕВАТЬ, ЧТО БУДЕТ, ПОТОМУ ЧТО НИЧЕГО НЕ БЫЛО!

Кислая морда рассвета, Солнце уныло встает, Не жди похвалы и ответа — Никто не одобрит твой взлет.

Кислая морда рассвета, Груды свалявшихся тел... Здравствуй, Страна Советов! Встаю для бессмысленных дел.

Кислая морда рассвета, Ночь уплывает вниз, Как жизнь, пролетает лето, А впереди — коммунизм.

Все. Вечер закончился. Я кланяюсь и быстро ухожу за кулисы. В зале царит тишина. Провал? Провал. Пятигор­ский. Пятипропастный.

За кулисами меня встречает разъяренный директор:

— Я же запретил вам читать это стихотворение! Из-за тебя, мерзавца... я еще не хочу в тюрягу!.. — я не подозревал, что работник культуры может так загнуть. — ...вон из ДК! И ты, и дружки твои! Чтобы духу вашего не было, ясно?!

— Хорошо, — наконец-то я могу вытереть струйку по­та, — нашего духа у вас не будет.

В здоровом теле — здоровый дух... Никого не дожидаясь, быстро надеваю куртку и выхожу. Мне было бы тяжело смотреть им в глаза.

— Так это из-за тебя сыр-бор разгорелся? — полная крашеная блондинка оторвалась от бумаг и посмотрела на сидящего перед ней угрявого хилого подростка. Тот промолчал.

— Что же ты, — вкрадчиво продолжила она, — хиппи, говоришь?

— Да, — тихо ответил подросток.

— А-а-а... ну-ну... Вишь, битлы отрастил. Волос долог — ум короток, слыхал? Приемник есть?

— Нет.

— А откуда, в таком случае, ты узнал о существовании... этих... хиппи? Рассказал кто-то, да?

— В книжке прочел.

— Не лги. Лгать нехорошо. Ты учишься в девятом классе, а ведешь себя, словно маленький. В милиции лгать не нужно — вранье никому не помогло. С кем ты дружишь?.. Ну ладно. Ты хоть знаешь, что это — хиппи?

— Знаю.

— Скажи.

— Люди, отрицающие насилие.

— Вот и нет! — блондинка торжествующе откинулась на спинку стула. — Это определение, навязанное вражескими голосами. Чувствуешь, чем дело пахнет? На самом деле хиппи — это метод, с помощью которого капиталисты стремятся отвлечь молодежь от революционных преобразо­ваний. Аморальные типы, одним словом. Запад усиленно пытается навязать нам эту болячку, но у нас в стране нет, слышишь, нет социальной почвы для возникновения...

— Насилия?

— Да, насилия, и хиппи в том числе. Это придуманная нашими идеологическими противниками проблема. А ты, получается, заодно с ними. Видишь, как серьезно. Патлы отрастил... Ты же не хочешь письма матери на работу о том, что у нее сын — вражеский подголосок?

— Нет... Не хочу.

— Тогда давай стричься, — она неожиданно достала из стола ножницы. — Не бойся, у меня все отделение стрижется. Ну?

— Я не буду стричься... Я — хиппи... Я против насилия над личностью...

Блондинка опешила:

— Чево это ты буровишь? Я что, плохо рассказала?

— Хорошо рассказали, но не убедили.

— Ладно! Хватит! Нет у меня времени лясы точить. Давай, живо! — она проворно выскочила из-за стола и попыталась схватить подростка за вихры. Тот шарахнулся.

— Учтите, я убегу, — отскочив к окну, крикнул он, — здесь невысоко — выскочу и убегу!

— Будь по-твоему, — примирительно сказала блондинка. — Уф... жарко... Духотища сегодня, все очумели. Кеша, пожалуйста, открой форточку.

Подросток повернулся к окну, чтобы выполнить просьбу и услышал шум за спиной. Он уже было хотел оглянуться, но не успел. Острая боль выгнула тело назад, заставила захлебнуться воздухом. После второго удара паренек упал, сильно ударившись вихрастой головой о батарею.

Никого не дожидаясь, быстро одеваю куртку и ухожу. Возвращаюсь домой — плетусь по бесконечному сырому тротуару. Господи, да почему же так холодно?!

Из ближайшей подворотни выскакивает собака. Словно заправский пешеход смотрит сначала налево, потом направо и, убедившись в отсутствии машин, перебегает дорогу. Не поможет, милая! Собака, часто перебегающая дорогу, закончит свою жизнь под колесами.

Заходя в подъезд, рефлекторно сую руку в почтовый ящик и с удивлением обнаруживаю письмо. От кого? Я не переписывался даже с Аликом, когда он служил в армии. Обратный адрес ни о чем не говорит...

Открываю дверь. Дома пусто. Тоже холодно и сыро. Устало валюсь в кресло, включаю торшер:

«Здравствуй, Кеша!

Пишет тебе помниш ли ты еще меня девушка отдыхавшая у тебя с подругой два года назад. Помниш Вита. Светленькая. Это я. Вспомнил? А я вот копалась в столе и нашла твой адрес. Представляеш сколько времини пыталась найти и немогла, а он в клясире лежал, мы живем хорошо. Ира вышла замуж. Красивый такой парень недавно из Авганистана вернулся, имеет мидаль. Две недели прошло как они расписались. Веселая была свадьба. А я дочку родила. Родители правда очень ругались, кричали из дома выгоним! А как родилась так успокоились. Олей назвали. Часто вас вспоминаем. Хотели к вам приехать давно уже: кинулись, а адреса нет, а он в клясире лежал. А теперь дочка родилась так и не до поездок. Кормлю, стираю и веришь щастлива очень. А недавно случилось нещастье. Оля заболела гриппом и я не спала неделю. Очень за нее боялась. А вообще-то у нас очень скучно. Вот и Ира замуж вышла. Его Игорем зовут. Он очень похож на Сережу из Пиратов 20 века. Видел? Парень он хороший не пьет не курит. Вот и все у нас. Как ты не женился еще. Как Алик, другие. Живете так же весело. Мы до сих пор вспоминаем, как весело вы живете и смеемся. Ну передавай привет всем нашим. Не забывай о нас. С сердечным приветом

Вита».

Медленно комкаю письмо и зашвыриваю его в угол. Сижу.

Хоть бы кто-нибудь позвонил. Умоляюще смотрю на телефон. Но проклятый аппарат упорно молчит. Молчу и я. Единственное, что осталось нам — горькое молчание. Един­ственное, что остается после нас — бессмысленная тишина. Нас некому отремонтировать.

— ...Саша?!

— О, привет, засранец! Не ожидал в столь поздний час. Что-то случилось?

— Нет, просто.

— А, понял, понял — соскучился?.. Тебя плохо слышно...

— Я из автомата.

— Ясно. Слышишь, Кеша, я сейчас не один. У? Ты не возражаешь, если мы завтра встретимся и выпьем?

— Нет, не возражаю.

— Ну, тогда завтра вечером в «Мясорубке». О’кей?

— О’кей.

— Значит, до встречи!

— До встречи.

Возвратившись домой, открываю бутылку коньяка, припасенную на случай чествования. Хм... Пью из горла, большими глотками. Так, вот так — до дна. Так, вот так — об стену. Открываю стол и начинаю наводить в нем порядок. Рукописи, бумажки, телефоны... И множество фотопленок. Я люблю фотографировать, но уж как-то повелось, что напечатать фотографии не хватает времени. Вот и рассматриваю негативы. Забавно — силуэты, узнанные и незнакомые, черное небо, белые наряды...

Постепенно квартира наполняется призраками. Звонок, и входят новые. Я, гостеприимный хозяин, встречаю их, принимаю поздравления, иронично улыбаюсь, если лесть становится слишком уж грубой, показываю квартиру. Мы гуляем по стенам, заглядываем в комнаты, разговариваем, шу­тим, смеемся. Сигнал танцмейстера — и мы пускаемся в пляс. Быстрее, быстрее — такты оркестра ухают в голове; — открутившаяся голова взлетает под потолок, бросая обессилевшее тело на произвол судьбы...

Пленки валятся из рук. Это давление.

Смешно: нет ни одной моей фотографии. Ведь обычно фотографировал я, не меня. Но надо же когда-нибудь по­смотреть на себя со стороны. Подхожу к зеркалу:

Напряженный, подозрительный взгляд, мешки под глазами — это я. Ранние морщины на лбу — это я. Слипшиеся губы и перекривленный ухмылкой рот — это я. Небритая, грязная щетина — это я. Истерический хохот в пустоте: «ЭТО Я!»

Выглядываю в окно:

Проехал грузовик, набитый мусорными контейнерами, — скоро утро. По балконным перилам шастает кошка и строит уморительные гримасы.

Я смотрю на нее без улыбки.

Я чувствую уверенность в завтрашнем дне...

И это меня бесит.

1987—1988 гг. Харьков. В повести использованы стихотворения Г. Веселовского, В. Заутнера, К. Кеворкяна.